Шестое чувство советского человека

— Какое шестое чувство развилось у советского человека?

— Какое шестое чувство развилось у советского человека?
— Чувство глубокого удовлетворения.

чувство глубокого → Результатов: 9

Два одессита беседуют об политике.
— Нёма, а почему террористы взрывают самолёты, метро, автобусы? Почему они не взрывают президентов, политиков, министров?
— Понимаешь, Изя, теракт должен вызывать у простых людей страх и ужас, а не чувство глубокого удовлетворения.

Настоящее выздоровление включает в себя чувство глубокого внутреннего удовлетворения от того, что ты смог преодолеть боль и стать сильнее.

Счастье иногда прячется так Глубоко,что Чувство Глубокого удовлетворения так Никогда и не наступает.

Вчера рабы Рима вышли на митинг с протестом против восстания Спартака на
юге Римской империи. Они несли плакаты — «Спартак — тайный ставленник
Карфагена!», «Карфаген — руки прочь от Рима», «Мы твои верные рабы —
Рим», «Патриции и всадники — наши мудрые вожди», «Да здравствует
рабовладельческий строй — самый передовой и правильный». На митинге в
Колизее было составлено заявление с протестом, против участивщихся
анти-конституционных восстаний рабов. «Мы требуем, чтобы все конфликты
между рабовладельцами и рабами решали только в правовом поле, в суде
патрициев». После этого толпа рабов, скандируя «Да здравствует великий
Рим!», под присмотром гладиаторов разошлась по домам. Цезарь и римский
Сенат выразил удовлетворение и заявил, что таких законопослушных и
патриотичных рабов нет нигде в мире. Все рабам в качестве поощрения
выдана дополнительная миска бобовой каши. Объявлено также, что
максимальное количество ударов плетью в качестве наказания будет снижено
с 40 до 38. Это новость вызвала чувство глубокого удовлетворения среди
широких масс римских рабов. Они высказали огромную благодарность цезарю
и римскому Сенату за отеческую заботу.

Общеизвестно, что люди на Земле делятся на ноpмальнах и тех,
кто занимается компьютеpами. Пpичем пеpвых с каждым годом
становится все меньше и меньше.
СТАДИИ ЗАБОЛЕВАНИЯ, СИМПТОМЫ И МЕТОД ЛЕЧЕHИЯ.
1. Пеpвая стадия (легкая)
Симптомы: Человек садится за компутеp, включает его, pаботает
и уходит домой в конце pабочего дня, после чего не вспоминает
о компутеpе до следующего утpа. Аппетит и сон ноpмален, головные
боли и понос отсутствуют.
Лечение: В лечении вpеменно не нуждается.
2. Втоpая стадия (полулегкая)
Симптомы: У больного наблюдается повышенный интеpес к kомпутеpу,
выpажающийся в нездоpвом возбуждении, охватывающим его пpи виде
указанного объекта. Аппетит ноpмальный. Сон беспокойный со
вскpикиваниями и повизгиваниями. Задеpживается на pаботе на 2-3
часа и топчет кнопки.
Лечение: Удалить больного от компутеpа, пpинимать внутpь
медицинский спиpт 3 pаза в день по 0.5 столовой ложки. Компутеpную
литеpатуpу убpать в недоступное место. С pаботы встpечать.
3. Тpетия стадия (сpедней тяжести)
Симптомы: Больной задеpживается на pаботе более 4-5 часов после
окончания pабочего дня, копит деньги на домашний компутеp. В обиходе
начинает употpеблять компьютеpную теpминологию и не pеагиpует на
pасшиpенные глаза окpужающих. Аппетит повышенный. Сон беспокойный
с выкpикиванием компутеpных словечек и беспpичинным смехом. Пpиходит
в pезкое возбуждение пpи виде компутеpа или пpи встpечи с больным
3-й стадии и выше. В этом случае болезнь может пеpейти в 4-ю стадию.
Лечение: Больного изолиpовать от общества и от компутеpа, деньги
отобpать, женить. Пpи буpном поведении и отказе от лечения вводить
внутpижелудочно 1-2 ковша водки с поpтвейном «777», смешаных в
пpопоpции 1:2. Тазик не давать.
4. Четвеpтая стадия (тяжелая)
Симптомы: Больной покупает модем и компутеp. Речь изобилует pазличными
компутеpными словечками и их сочетаниями. Изобpетает новые слова,
копит денег на выделенную телефонную линию. Аппетит сильно повышен.
Ест любую пищу в любое вpемя суток пpи ее наличии. Спит 3-4 часа в
день, т.к. ночью звонит по модему и пpи каждом соединении издает
вопли, описанные в 3-ем томе книги «Жизнь Животных» (глава 1, поведение
самца макаки-pезуса в бpачный пеpиод). Половое влечение снижено.
Рвота, pабота, бpед и понос отсутствуют.
Лечение: Лечению подлежит только в стационаpе.
5. Пятая стадия (безнадежная)
Симптомы: Больной заводит у себя BBS, котоpой уделяет все свободное
от звонков и пpогpамиpования вpемя. Речь невнятная, состоящая на 80
и более пpоцентов из компутеpного жаpгона со спецтеpминами. Аппетит
и сон отсутствуют. Ест только то, что попадает в пpеделы пpямой
видимости, независимо от вида и качества пpодукта. На окpужающих
обpащает внимание только в том случае, если они пpоизносят фpазы,
связанные с компутеpом. Половое влечение отсутствует полностью,
т.к. пеpиодически испытывает чувство глубокого удовлетвоpения от
стpоки на экpане «Connect 19200. » Деpжит около компутеpа ночную
вазу и пачку чая, котоpую забывает pазвести в воде.
Лечение: Лечению не подлежит.
Если не понpавилось — плюньте в монитоp!

Источник

Какое шестое чувство развилось у советского человека? чувство глубокого удовлетворения

— какое шестое чувство развилось у советского человека?
— чувство глубокого удовлетворения.

Похожие анекдоты

Рабинович переходит границу. Вдруг он видит, что его засеклисоветские пограничники, замечает собачьи экскременты и,присаживаясь, притворяется справляющим большую нужду.пограничники подходят.— это ведь собачье! — говорит один.— а вы разве дадите сходить по-человечески?

Чтобы знать, насколько послушен народ, решили поставитьэксперимент — объявить всенародное лизание задницы Хрущева наКрасной площади. Несколько опасались реакции творческой интеллигенции. Первым откликнулся Союз писателей. Писатели просилиоказать им честь и допустить их первыми.

— товарищ Брежнев. — к чему эти церемонии? Зовите меня просто — Ильич

— за что Хрущев получил приз комитета кинематографии?— за главную роль в кинофильме «наш никита сергеевич».

Рабинович удивительно похож на Ленина. Его вызывают в КГБ ипредлагают как-то изменить свою наружность, а то неудобно получается. — ну, допустим, батенька мой, — отвечает Рабинович, — богодку я сбгею. А идейки куда девать пгикажете? — и при этом хитроприщурился.

Комментарии и отзывы

Анекдоты на anekdotov.me являются произведениями народного творчества. У нас нет цели оскорблять честь или достоинство кого-либо. Сведения в анекдотах являются вымышленными, совпадения — случайны.

Раннее утро в селе, обычная семья мать, сын и отец без ног,

Позвали мужика на работе на корпоратив, разрешили приходить

Сын подходит к отцу и спрашивает: — Батя, а что такое

Перестройка, колхозы потихоньку затухают, собрались все

Девушка пригласила парня в гости, романтик, все дела. А у

Находят митингующих по записям с видеокамер через

А у вас не складывается ощущения, что те, кто слышит в

Если бы обезьяна собрала и спрятала бананов больше, чем

Ребята, сделайте меня пожалуйста замом министра чего

Министерство образования отменило ЕГЭ по иностранному

Источник

Ученые обнаружили у россиян рецидив шестого чувства

У всех людей — пять чувств, а у советского человека — шесть: ему в придачу к общевидовым зрению, слуху, вкусу, обонянию и осязанию присуще ещё и чувство глубокого удовлетворения. Большая доля ныне живущих в силу возраста уже не знает этой шутки эпохи позднего Л.И.Брежнева («С чувством глубокого удовлетворения. » — так начинались речи этого генсека ЦК КПСС о всевозрастающих успехах СССР, под каковые речи государство и приблизилось к своему концу), однако это загадочное шестое чувство по-прежнему живо в россиянах, изумляя остальное рациональное человечество.

Финансовый университет при Правительстве РФ опубликовал итоги своего исследования настроений населения крупных и средних российских городов в 2018 году.

Прямо сказать, для подобного исследования год был так себе. По его итогам реальные доходы россиян если и будут объявлены выросшими, то разве что на трудноощутимые 0,4 процента — а ведь до этого уже было подряд четыре года падения этих доходов. При таком печальном материальном базисе поднять настроение народу могло лишь экстаординарно воодушевляющая национальная идея.

Могло ли таким источником воодушевления стать обещание Владимира Путина, что россияне как мученики попадут в рай — это, конечно, вопрос национального вкуса. Скорее всего, в других государствах персонажа с ядерным чемоданчиком, сморозившего подобное, электорат понес бы по кочкам к ближайшему выходу в политическое небытие. Но россиянам, похоже, понравилось.

В ходе опросов, легших в основание исследования Финансового университета, жителям 76 российских городов задавали два вопроса: «Если говорить в целом, насколько вы удовлетворены своей жизнью? Уверены ли вы в своем завтрашнем дне?».

Читайте также:  Как создавать эмоциональные образы

Выяснилось: доля тех, кто «полностью или в основном доволен своей жизнью», составляет 82 процента (это только «от определившихся с ответом», уточняется в исследовании; сколько респондентов, услышав этот вопрос, так и не смогли выговорить корректно звучащего ответа — ученые деликатно умолчали). А тех, кто ещё и «полностью или в основном уверен в своем завтрашнем дне», оказалось 62 процента.

Самое большое количество довольных жизнью — 88 процентов, — обнаружилось среди тех, кому повезло до сих пор выжить в Грозном.

В Поволжье городом-лидером по количеству граждан, живущих с чувством глубокого удовлетворения, оказался Ижевск: здесь, согласно опросам, довольны жизнью 85 процентов жителей. За ним Йошкар-Ола — 84 процента; в Уфе и Казани этот показатель — как в самой Москве: 83 процента. Прочие региональные столицы Поволжья опережают Набережные Челны (82 процента), а следом — Чебоксары и Самара (по 81 проценту), Саранск (80 процентов), Ульяновск(78 процентов).

Правда, тех, кому удается распространить этот сегодняшний оптимизм ещё и на завтра, заметно меньше.

И тут Ижевск возглавил уже всероссийский парад уверенных в завтрашнем дне: о наличии этого чувства отрапортовали 69 процентов его жителей. Два остальных места призовой тройки — тоже за городами Поволжья: Казанью и Набережными Челнами (по 66 процентов).

В Уфе таких оптимистов оказалось 65 процентов, в Йошкар-Оле — 63, в Саранске — 62, в Чебоксарах — 60, в Самаре — 59, в Ульяновске — 55 процентов.

Хуже всего в Поволжье как с довольством сегодняшним днем, так и с надеждой на день завтрашний — в Саратове: там на первый вопрос положительно ответили 77 процентов жителей, а на второй — 54. Даже удивительно после того, как саратовцам в том году было разъяснено, что жизнь хороша, даже если поддерживать её приходится одними макарошками!

Зашкаливающее довольство жизнью при падении её материального уровня — это, конечно, загадка российской души, но она отчасти объясняется при более внимательном изучении этого исследования.

Ведь если общая доля оптимистов по результатам опроса и составляет 62 процента, то в группе респондентов «руководители и их замы, владельцы и совладельцы бизнеса» — уже 72. А кривая, описывающая степень оптимизма «наиболее состоятельных потребителей, способных без труда купить квартиру и новый дом» — среди них «уверенность в собственном завтрашнем дне» уже достигла 100 процентов и навсегда уходит в безоблачные небеса.

Красок в социальный портрет россиянина-оптимиста добавил третий вопрос этого исследования: о степени уверенности «в будущем своего предприятия».

Вот пусть читатель догадается, в каких сферах многоликой российской экономики больше всего убежденных в том, что работа для них непременно будет и завтра, и послезавтра.

Думаете, в «сельском хозяйстве и производстве продуктов питания»? Или в строительстве? Или, на худой конец, в «добыче полезных ископаемых». Как бы не так.

Самая высокая (87 процентов) доля уверенных в светлом «будущем своего предприятия» — среди тружеников «государственного управления, социального страхования, правоохранительных органов, обеспечения военной безопасности». За ними со значительным отрывом следуют занятые «финансовой деятельностью» — 79 процентов.

Последняя же по количеству оптимистов сфера — «наука и исследования»: из занятых в ней 45 процентов вообще не верят в будущее своей работы. Наверное, слишком умные.

Точка зрения авторов, статьи которых публикуются в рубрике «Мнения», может не совпадать с позицией редакции.

Подписывайтесь на наш канал в Telegram. Мы говорим то, о чем другие вынуждены молчать.​

Источник

«Мы настойчиво ищем случая быть оскорбленными»

Историк эмоций прошлых веков Андрей Зорин в разговоре с исследователями современных эмоций Полиной Аронсон и Владиславом Земенковым

В конце XVIII — начале XIX века в Россию начали прибывать новые чувства. Запертые в сундуках, они переваливали через западную границу, попадали в Петербург и Москву и затем в пыли на почтовых разлетались по всей стране. Уездные города предавались обманам Ричардсона и Руссо, а в столичных гостиных замаячил тип «москвича в Гарольдовом плаще». Тогда, 200 лет назад, Россия впервые заговорила о чувствах на западный манер: вслед за Вертерами, Эрастами и Элоизами дворянство открыло для себя романтическую любовь и ее антураж меланхолического пленэра.

Сегодня, в XXI веке, мы вновь учимся у Запада выражать и переживать свои чувства: мы ищем «триггеры», пытаемся строить «здоровые отношения», избавляемся от «аддикций», не позволяем себя «газлайтить». Импорт образцов «правильного» и «неправильного» чувствования происходит прямо у нас глазах — но уже не через романы, а через популярные блоги, селфхелп и тренинги личностного роста.

В чем суть импорта эмоций и вокруг каких переживаний строится сегодня наша общественная жизнь? Об этом поговорили профессор Оксфордского университета и МВШСЭН (Шанинки), специалист в области истории российской культуры и интеллектуальной истории Андрей Зорин, журналист Полина Аронсон и историк культуры Владислав Земенков.

Полина Аронсон: Одна из ваших идей, которая нас очень увлекает и впечатляет, — это история импорта эмоций из Западной Европы в Россию. Нам как исследователям современности кажется, что сейчас происходит нечто, подобное тому, что происходило на рубеже XVIII—XIX веков, в эпоху, о которой вы пишете в «Появлении героя»: Россия учится чувствовать по западному образцу. При этом очевидно, что поменялись и каналы импорта чувств, и его аудитория. В эпоху сентиментализма и романтизма основным таким каналом являлась литература, роман небытового плана, читателем которого была аристократия. Живем ли мы еще в эпоху литературоцентризма? Как сейчас к нам попадает новая эмоциональная культура — и кто является ее главным потребителем?

Андрей Зорин: Одно терминологическое уточнение: переход к литературоцентричности в конце XVIII века был связан именно с тем, что романы читались в более широком кругу — не только аристократией, но и, прежде всего, грамотным (в том числе провинциальным) дворянством. Аристократии, в общем, было достаточно театра и театрализованной придворной культуры. Суть перехода к литературоцентрической модели была в том, чтобы добраться до читателей, далеких от двора.

Аронсон: При этом поворот, который случился в эпоху сентиментализма, повлек за собой не просто тиражирование образцов для переживания через литературу, но и производство новых чувств. Сострадание, например, стало массовой эмоцией.

Зорин: Тут дело именно в конструкции того или иного переживания, а не в том, что его прежде не было. Достаточно перечесть «Короля Лира» (да и другие трагедии Шекспира), чтобы убедиться, что чувство сострадания существовало задолго до XVIII века. Другое дело, что задается типовой круг ситуаций, в которых предписывается это чувство испытывать, возникает представление о правильных объектах для сострадания, нормативных способах его выражения. Едва ли мы способны выдумать новое чувство — но культура создает его «символические образы», учит его переживать и проявлять.

Как-то мне довелось попасть в Турцию на конференцию по эмоциям периода раннего модерна. Это время высочайшего расцвета Османской империи. Мы знаем, что исламская культура очень маскулинна, что огромное значение в ней имеет фигура мужчины — воина и героя. Я был поражен, узнав, сколько эти герои рыдали. В этой культурной модели способность рыдать воспринимается как признак страстной натуры. Тот, кто умеет бурно рыдать, должен оказаться и героем на поле брани. Для человека, выросшего в культуре, где существовало табу на мужские слезы, а заплакавшему мальчику говорили «ты как девчонка», было, конечно, удивительно вдруг узнать, что слезы могут восприниматься как признак гипермаскулинности.

Мы как бы собираем из чувств определенный пазл, и социальная среда играет в этом процессе решающую роль. В придворной культуре центром является монарх, он задает модели поведения, а потом остальные должны научиться их воспроизводить — сначала ближний круг знати, а потом и другие привилегированные сословия: это то, что Элиас назвал «процессом цивилизации». Русская сентиментальная культура, напротив, сразу же начинает обращаться не столько к среднему сословию, которое в России тогда было невелико, сколько к провинциальному дворянству.

Возвращаясь к современности: направление импорта эмоций то же самое — с Запада на Восток; другое дело, что происходит он иначе. В те времена требовалось переводить и пересказывать образцы, создавать их упрощенные варианты и так далее. Поэтому была ниша для своего рода культурного героя — Николай Михайлович Карамзин, о котором я писал, проделал эту операцию: поехал за границу и оттуда привез…

Аронсон: Привез новые чувства?

Зорин: Да, новые чувства. И потом он стал их паковать, укладывать, надписывать, наклеивать этикетки, сочинять инструкции по использованию и рассылать по всей России… Я имею в виду журнал, который он начал издавать, и его сочинения и переводы. Подписка, кстати, была недешевым удовольствием.

Читайте также:  Нейролептики при депрессии список лучших

Сейчас такой необходимости нет: интернет работает, фильмы можно смотреть, музыку слушать у себя дома, социальные сети функционируют. То есть необходимость в таких посредниках уменьшилась, возникла многоканальная система поступления новых эмоциональных моделей.

Владислав Земенков: А как эта сложная многоканальность работает? Как эта новая эмоциональность может проникать в Россию без посредников, откуда?

Зорин: Конечно, посредники есть всегда. Я говорю, что нет необходимости в таком культурном герое, каким был Карамзин. Его феноменально успешный проект интересен тем, что он запустил новую и самовоспроизводящуюся модель культуры. Но все-таки круг, к которому он обращался, измерялся тысячами, а не миллионами людей. Сейчас речь уже не может идти об одном культурном герое. Впрочем, я не специалист по современной культуре и даже не особенно являюсь ее потребителем. У меня здесь чисто интуитивные и дилетантские впечатления.

В конце восемнадцатого столетия важна была фигура наблюдателя, встроенного в ту модель культуры, которую он транслирует, рассказывающего, как он воспринимает те или иные эмоциональные образцы, задающего нормы и стандарты переживания. Сейчас, как мне кажется, это работает не так. Важные продукты, задающие эмоциональные модели, уже имеют встроенные механизмы потребления.

Инструкция по переживанию является частью товара — эту функцию выполняет реклама, создающая эмоциональное сообщество, в которое можно войти, купив йогурт или сев за руль. Неочевидно, скажем, что между теми или другими марками зубной пасты или сигарет (да даже и автомобилей одного класса) есть серьезные потребительские различия. Вместо них артикулируются разные модели переживаний, эмоциональные матрицы. Это другой вариант обучающей системы.

Сейчас, с одной стороны, таких эмоциональных моделей намного больше, чем когда-либо раньше, а с другой — и это взаимосвязано — у них значительно короче срок годности. Они не рассчитаны на то, чтобы сопровождать человека всегда или даже сколько-нибудь долго. Ты ими пользуешься, их ассимилируешь, а потом выкидываешь и заменяешь другими, которые будут больше тебя удовлетворять. Конечно, эмоциональные образцы, которые предлагало высокое искусство, тоже были рассчитаны на разные группы потребителей. Есть гендерное распределение символических образцов чувства, есть возрастное — что прилично делать в молодости, что в старости, социальное распределение и так далее. При этом если эмоции, которые предписывает тебе религия, задавались на всю жизнь, то искусство предполагало более свободный модус их использования с возможностью замены и пересмотра. И все же тогда речь шла о длительных отрезках жизни. Сейчас эмоциональные матрицы рассчитаны на краткосрочное употребление, но зато выбор у тебя неизмеримо больше.

Аронсон: У меня ровно противоположные впечатления от того, что происходит. Мне кажется, что, хотя предполагается огромный выбор способов ведения отношений — от полиамории до сологамии, — участвовать в них может только один тип личности: суверенный, автономный, уверенный в себе индивид, преследующий исключительно свой личный интерес.

Зорин: Мне кажется, что в этом случае (как, собственно, и во всех других) полезно дифференцировать. С одной стороны, существует общество потребления, и оно, как правило, ориентировано на достаточно традиционные ценности, разве что вобравшие в себя развитую эротическую составляющую. В коммерческой рекламе мы видим семьи, красивые пары, детей, уютные жилища, домашних животных и пр. Таким образом создается набор потребительски ориентированных эмоциональных матриц, который и продуцирует массовая культура. С другой стороны, именно в противовес этой культуре создаются альтернативные модели, модели новых отношений между полами, между людьми и окружающей средой и так далее.

Люди, которые создают и транслируют эти новые матрицы, обычно настроены резко антикапиталистически и антипотребительски. Это своего рода неототалитарная модель, которая требует жесткого контроля над личностью, построенного на совершенно новых основаниях. Она находится на очевидном подъеме, и уровень ее репрессивности существенно выше, чем у противостоящей ей потребительской модели. Сегодня адепты этой новой эмоциональности еще почти не обладают ресурсом для репрессий полицейского характера, но моральная и бытовая репрессивность этой идеологии уже очень велика.

Земенков: Но ведь эта модель тоже возникает внутри капитализма, она связана с тем, что сейчас называют «новой чувствительностью», а именно — чувствительностью к разного рода «триггерам». Это особенно явно проявляется в цифровой среде: блогеры претендуют на эксклюзивность чувствования, они действительно в каком-то роде занимаются бытовой репрессией. И все же, мне кажется, это следует понимать как часть капиталистического общества: растет уровень индивидуализма, и растет уровень претензии на успех в продвижении повестки новой эмоциональности.

Зорин: Я не сторонник герменевтики подозрения и не думаю, что мы все время должны исходить из того, что кто-то субъективно может бороться с врагом, а объективно лить воду на его мельницу. Сторонники новой эмоциональности, о которой вы говорите, настроены резко антикапиталистически, обзывают своих оппонентов «неолибералами», ненавидят потребительское общество — и эта позиция заслуживает того, чтобы к ней относиться серьезно. На мой взгляд, за этой чувствительностью к разного рода «триггерам», которую вы описываете, стоит, прежде всего, бунт интеллектуалов против того, что в мире современного капитализма они оказываются (или, точнее сказать, мы оказываемся) отодвинуты на периферию, и из этого вырастает яростное стремление занять лидирующую позицию. Цифровая среда создает удобное пространство для попытки такого рода реванша.

Каждый человек склонен переоценивать значимость того, что он делает. Интеллектуалы производят дискурс, поэтому им (нам) приятно думать, что язык определяет реальность. Никакому здравомыслящему обывателю такая странная мысль в голову не придет, человек по собственному опыту знает, что язык описывает реальность — или относительно прилично, и тогда ты с грехом пополам сможешь в ней ориентироваться, или вовсе плохо, и тогда ты, скорее всего, пропадешь. Нынешние левые интеллектуалы, напротив, приписывают языку магическую силу — и потому склонны репрессировать за слова и высказывания, обставлять речь бесчисленными табу и предписаниями. В этой модели мира какие-то слова сами по себе порождают социальное зло — а значит, и они, и те, кто их произносит, подлежат запрету и остракизму. Эта позиция последовательно ведет к культивированию (как сказала бы Барбара Розенвейн, «валоризации») обидчивости и растворению права в морали.

Потребительское общество предполагает правовые стандарты. Ты имеешь право меня оскорбить, но не ударить. Пока мы не начали бить друг друга по роже, мы не нарушаем никаких законов. Нормы о «моральном ущербе», как правило, регулируют те или иные репутационные издержки, имеющие чаще всего финансовые последствия, а не то, что происходит в твоей уязвленной душе. В дискурсе новой чувствительности правовой охране подлежат именно переживания, причем не той или иной отдельной личности, а именно группы, определяемой общей идентичностью.

Центром самоощущения человека становятся способность и умение правильно оскорбиться от лица какой-то группы. В процессе проявления обиды мы конструируем собственную идентичность. Поэтому настойчиво ищем случая быть оскорбленными. Интересно, что в России эта модель объединяет крайне правых неотрадиционалистов — появление «оскорбления чувств» в Уголовном кодексе исходит именно из этих кругов — и людей, интеллектуально близких современным западным левым. И те, и другие оказываются наделены особой нежностью и тонкостью души.

Аронсон: То есть обида становится центральным переживанием, вокруг этой эмоции строятся практики, язык?

Зорин: Именно. Дело не в том, что новая культура выдумала обиду. Люди обижались и раньше, причем часто на те же самые вещи. Но я вспоминаю, что моя бабушка учила меня, что «на обиженных воду возят», и я сам со ссылкой на бабушку повторяю это внукам. Было принято считать, что обида — это неприятное чувство, с которым надо уметь справляться. Мы всегда обижались, иногда на близких, иногда на дальних, но каждый понимал, что на обиде ничего особо не выстроишь. А теперь оказалось, что быть обиженным — это самое крутое, что может с тобой случиться. Знаете старый анекдот — про шестое чувство советского человека?

Аронсон: Расскажите.

Зорин: Шестое чувство советского человека — это чувство глубокого удовлетворения. Каждая статья тогда начиналась со слов «с чувством глубокого удовлетворения советские люди восприняли решения…» и пр. Вот сейчас таким шестым чувством постсоветского (и не только постсоветского) человека становится чувство праведного негодования, которое дает тебе ощущение моральной правоты. Обида — возможность испытывать праведное негодование — позволяет повысить самооценку, поставить себя в позицию человека, выносящего вердикты и оценки. Я никогда не думал, что такое увижу, и смотрю на происходящее с непрекращающимся изумлением.

Земенков: Андрей Леонидович, тогда такой вопрос. Не кажется ли вам, что произошло переизобретение уязвимости? Если мы говорим про XVIII век, то мы говорим об уязвимости, которая имеет социальную и политическую подоплеку, связанную с состраданием, а сейчас она связана с обидой…

Читайте также:  Сложно выразить мои чувства

Зорин: Да, уязвимость в сентиментализме была связана с позицией слабости. Отсюда в качестве героев — дети, невинные девушки, становящиеся жертвами коварных соблазнителей, старые родители, оплакивающие смерть детей. В модели XVIII века принято было сострадать уязвимому — именно потому, что у него не было ресурсов, чтобы защитить себя.

Сейчас уязвимость встроена в репрессивный механизм, в требование изгнания нарушителя из сообщества. Ты обижаешься для того, чтобы наказать обидчика, причем от имени всей группы. У меня было тяжелое чувство, когда это начиналось, кажется, с кампании по криминализации отрицания Холокоста. Я тогда сразу подумал, что добром это не кончится и мы выпускаем джинна из бутылки.

Поскольку я сам еврей, я, наверное, имею право сказать, что мы не одиноки. История геноцидов евреями не началась и, увы, не кончилась. Но главное — если речь идет действительно о геноциде, у такого рода позиции, конечно, есть моральные основания. Однако джинна было уже не удержать: дальше все что угодно можно превратить в причину для преследования. Кто-то обидел мое гендерное достоинство, кто-то — национальное, кто-то — сексуальную ориентацию, кто-то назвал меня старым дураком, и я обиделся как представитель возрастной группы — и конца и края этому никогда не будет.

Аронсон: Как эта эмоциональная культура обиды влияет на межличностные отношения? В первую очередь, на романтические отношения, на любовь? На то, как мы сейчас влюбляемся, расстаемся, ведем отношения в браке?

Зорин: Увы, я уже далеко не молод и могу рассуждать только теоретически. Но если говорить отвлеченно — мне кажется, дело плохо. В прошлом году я читал лекции магистрантам Шанинки. Это первоклассная аудитория, работать с ними — одно удовольствие. Речь шла о том, как формируются языки чувств и сами чувства. Я сказал, что сакраментальный вопрос «а это действительно любовь?» подразумевает наличие понятных образцов чувствования и поведения, с которыми и принято сопоставлять личный опыт. Тут одна милейшая девушка в аудитории скривилась и говорит мне: «При чем тут вообще любовь? Что за слово такое? Есть совершенно разные типы отношений». Я, конечно, согласился, но заметил, что ее слова только подтверждают мой тезис, просто у нее моделей больше, а у тех, кто использует это устаревшее слово, меньше. А потом я узнал, что на сайтах, где нынешние подростки общаются, обсуждают литературные произведения, разговаривают, существует рубрика «Отношения». То есть фильм не про «любовь», а про «отношения». Так что я думаю, что с любовью в старом романтическом смысле дело обстоит неважно. Мне вчуже немного обидно, а с другой стороны, что делать? Надо с этим мириться.

Земенков: Не кажется ли вам, что кризис, который любовь переживает в современном обществе, связан с мобилизацией правых политических сил? В первую очередь, это возрастающее значение понятия границ — не только политических, но и личных. С одной стороны, набирает силу тезис о том, что Европа должна стать конгломератом разных государств, а с другой — что каждый человек — это отдельная личность, границы которой нельзя нарушать.

Зорин: Я в этом совсем не уверен. Модель суверенной нации и модель романтической любви были вообще-то созданы в рамках одного культурного и философского движения. Я не испытываю ни малейших симпатий к тем, кто строит стены на границах, но мне кажется, что это совсем не те же люди, которые занимаются деконструкцией понятия романтической любви.

Мне кажется, нужно различать разные стороны политического спектра. Политика любви, о которой вы говорите, исходит не от правых консерваторов, что бы о тех ни говорили. Они как раз вполне себе за любовь, если потом на ее основе возникает семья. Они могут выступать в защиту традиционной морали и осуждать распущенность, но борьбу за неприкосновенность личных границ ведут не они.

Границы личности — это вообще очень серьезная вещь. Это ощущение, что твое пространство принадлежит тебе, что тебя не толкнут, не ударят и тем более не схватят и не поволокут куда-то против твоей воли. Совсем другое дело, когда ты сидишь в своей комнате и считаешь, что человек, написавший что-то в Фейсбуке, нарушил границы твоей личности.

Мне — возможно, в силу возраста — очень трудно понять, как можно нарушить границы чьей-то личности в сети. Сиди в своей комнате. Если тебе кажется, что кто-то тебя в интернете обижает, — выйди из него. Закрой страницу. Но оказывается, что тот или иной пост — это почти преступление, покушающееся на самые основы чьей-то идентичности. Мне трудно сказать, полагают ли те, кто устанавливает эти этические стандарты, что отстаивают что-то личное и субъективное, но в любом случае речь идет о выполнении коллективных ритуалов и табу. Мы сидим в социальной сети и вроде бы защищаем личное пространство, но правила нашего поведения вполне свирепы, и они коллективистские, а не индивидуалистские.

Технология ведения дневника для читателей часто воспринимается как что-то ультрасовременное. Но дневник как способ отчета перед другими существовал еще в архаических монашеских сообществах. Монах записывал свои чувства, переживания и поступки, чтобы его товарищи — а главное, старшие — могли оценить их и дать ему необходимые наставления. Практика ведения такого публичного дневника существует очень давно. А вот изобретение дневника, который человек ведет для себя, — это относительно новое явление. Автор дневника здесь конструирует себя в качестве читателя, ведет разговор с собой. Это очень сложный и изощренный способ коммуникации.

Аронсон: То, что вы говорите о свирепости ритуала, возможно, связано с тем, что мы просто вычеркнули куртуазность из повседневных практик — она теперь нередко приравнивается к харассменту. Есть ли у нас ресурс для создания какой-то новой эмоциональной перформативности, которая не будет, с одной стороны, такой свирепой — и, с другой, не будет восприниматься как унизительная? Можем ли мы чему-то научиться у эпохи сентиментализма?

Зорин: Сентиментальная культура как раз во многом выступала против ритуала, против лицемерности аристократов — она призывала к тому, чтобы вернуться к естественности. Эпоха куртуазности сегодня — ее нет, она закончилась. Ресурс у вас, молодых, может быть, и есть, а у меня уже точно нет.

Земенков: Есть еще одна интересная концепция, и она, признаться, очень увлекает. Это концепция «эмоциональных убежищ», которую в англоязычный контекст вводит историк эмоций Уильям Редди. В его трудах это понятие описывает сообщества, возникшие далеко за пределами придворной культуры и активно ей сопротивляющиеся. В ваших работах, посвященных последним десятилетиям XVIII столетия, вы приводите примеры таких «убежищ» — масонские ложи, в которых состояли многие деятели российской культуры; там формировалась новая эмоциональная повестка. Как вы считаете, что может служить примером «эмоциональных убежищ» сейчас?

Зорин: Для меня — и, как я вижу, не только для меня, никто из нас не уникален — роль «эмоционального убежища» в смысле, который вкладывал в этот термин Уильям Редди, может выполнять великое искусство. Полстолетия поколения гуманитариев убеждали всех — и, в первую очередь, себя самих, — что «канон» есть исключительно (или, по крайней мере, прежде всего) продукт классового, расового и гендерного доминирования и средство его поддержания. Повторюсь: ни один обычный человек с минимальными культурными интересами никогда не додумается до такой ерунды. При всей борьбе за состав канона и его интерпретацию, которые, естественно, подвержены движению времени, если то или иное произведение волнует людей сотни лет, то дело не только в чьих-то групповых интересах, но и, прошу прощения, в его качестве. Кстати, долговечность созданных моделей чувств и так далее — один из важных критериев, позволяющих различать великое искусство. Один из моих оксфордских студентов с успехом поставил «Ромео и Джульетту» в сегодняшнем Кабуле. Конечно, речь не только о литературе. Есть великое кино. Есть великая музыка. И классический канон — это то, откуда мы пока можем черпать ресурсы.

Аронсон: Вам не кажется в таком случае, что самой радикальной формой протеста становится неотрадиционализм?

Зорин: Я совершенно не собираюсь записывать себя в радикалы. Я работаю в хорошем университете, у меня все неплохо, меня пока никто не репрессировал. Но мне кажется, что сам тезис о том, что искусство бывает великим, сегодня нуждается в защите.

Источник

Оцените статью